Пока он говорил, Джадсон поднял глаза и увидел в дальнем конце лужайки Энид Уиндраш. Она только что вышла на солнце из тени, отбрасываемой стеной дома. Что-то в золотистом равновесии ее фигуры, разрумянившегося лица и огненном сиянии волос наводило на мысль об аллегорической картине рассвета, с которой девушка, казалось, шагнула в реальный мир. Она шла очень быстро, но все равно каждое ее движение было окутано какими-то плавными изгибами величественной и бессознательной энергии водопада и ветра. Поэт не мог не уловить эту гармонию с почти космическим уклоном их беседы, однако вслух он как бы мимоходом проронил:
– Энид, я тут снова набиваю цену своему имению, скромно сравнивая собственный задний двор с райским садом. Но как это ни прискорбно, разговаривать со столь закоренелым в материалистических взглядах молодым человеком бесполезно. Он не верит ни в Адама, ни в Еву, ни во все остальное, о чем тебе рассказывают по воскресеньям.
Молодой человек ничего не ответил. В это мгновение он был всецело поглощен представшим перед ним видением.
– Я не уверена, что здесь найдутся змеи, – рассмеялась Энид.
– Кое-кто из нас, – отозвался Джадсон, – находился в таком состоянии психического расстройства, в котором люди обычно видят змей. Но, думаю, мы уже все исцелились и способны увидеть многое другое.
– Мне кажется, вы хотите сказать, – мечтательно произнес Уиндраш, – что в результате эволюции мы поднялись на более высокую ступень и можем видеть более привлекательные явления. Поймите меня правильно, я вовсе не против чьей-либо эволюции, особенно если она происходит тихо, по-джентльменски и без всей этой суеты. Какая, в самом деле, разница, лазали мы когда-нибудь по деревьям или нет? Однако я по-прежнему считаю, что даже обезьянам следовало бы объявить одно из деревьев священным и запрещенным для лазания. Но эволюция всего лишь означает… О боже, моя сигарета потухла. Пожалуй, отныне я буду курить в библиотеке.
– Почему вы говорите «отныне»?
Глядя на его удаляющуюся спину, они не услышали ответа, однако он произнес:
– Потому что это райский сад.
Внезапное молчание повисло между двумя людьми, которые, уставившись друг на друга, стояли на лужайке. Затем Джон Джадсон подошел к девушке и с величайшей серьезностью произнес:
– Я думаю, кое в чем ваш отец недооценивает мою ортодоксальность.
Выражение улыбающегося лица Энид стало чуть более серьезным.
– Почему вы так говорите? – спросила она.
– Потому что на самом деле я верю в Адама и Еву, – ответил ученый муж, внезапно хватая ее за руки.
Она не стала их отнимать, а продолжала стоять совершенно неподвижно, внимательно всматриваясь в его лицо. Изменились лишь ее глаза.
– Я верю в Адама, – произнесла она, – хотя некоторое время полагала, что на самом деле он змий-искуситель.
– Я никогда не считал вас змием-искусителем, – ответил доктор все тем же новым голосом, звучавшим настолько отрешенно, что казался почти мистическим. – Но я видел в вас Херувима с пылающим мечом.
– Я выбросила свой меч, – произнесла Энид Уиндраш.
– Значит, остался только ангел, – заключил он, а она возразила:
– Осталась просто женщина.
На верхушке поруганного дерева запела какая-то птичка, и в тот же момент с юга на сад налетел сильный порыв утреннего ветра, пригнув все кустарники. Казалось, солнечный свет мощными волнами прокатился по зелени сада, предвещая этот натиск воздуха. И обоим молодым людям почудилось, будто что-то сломалось или разжалось – последняя связь с хаосом и тьмой, последняя нить сетей какого-то сопротивляющегося небытия, оказывающего упорное противодействие созиданию. И Господь создал новый сад, а они стояли, исполненные жизни и сил, у самого основания мира.
Восторженный вор
Имя Нэдуэй было в каком-то смысле знаменитым и даже в некотором роде вдохновляющим и возвышенным. Его, как милость или дар, носил перед собой Альфред Великий, блуждая по лесам и мечтая об освобождении Уэссекса. Во всяком случае, к такому выводу приходил человек, разглядывающий рекламный плакат, на котором в кричаще ярких красках было изображено, как упомянутый персонаж возмещает нанесенный ущерб, предлагая взамен сгоревших лепешек лучшее в мире печенье Нэдуэй.
Сам Шекспир услышал это имя словно трубный глас. Разумеется, если верить удивительной картине с подписью «Анна Хатауэй [39] знала толк в Нэдуэй», на которой поэт с сияющим видом лицезрел столь бесподобное угощение. Нельсон в разгар битвы увидел это имя, начертанное на небесах. Во всяком случае, так утверждали хорошо знакомые нам огромные рекламные щиты с изображением Трафальгарской битвы, размещенные на всех улицах и столь метко дополненные благородными строками Кемпбелла: «О Нельсоне и Нэдуэе славу пою великому дню» [40] .
Не менее знаменит и более современен патриотический плакат, изображающий британского матроса, который строчит из пулемета, беспрерывно поливая публику ливнем печенья Нэдуэй. Плакат довольно несправедливо преувеличивает смертоносность упомянутого лакомства. Люди, которым посчастливилось поднести к губам кусочек этой сладости, наверняка остались в недоумении, пытаясь понять, что же так отличает ее от других, менее прославленных печений. Но еще никто из тех, в чей желудок путем простого употребления в пищу опустилось это печенье, не ощутил его фатального воздействия, подобного попаданию пули.
В целом, очень многие подозревали, что главное различие между изделиями Нэдуэя и всем остальным печеньем заключается в вездесущности этой изумительной картинной галереи рекламных щитов, окруживших Нэдуэя вычурной пышностью и блистательным шествием исторических персонажей.
В самом центре всего этого геральдического великолепия и рева труб находился лишь маленький неприметный человечек с седой козлиной бородкой. Он носил очки, никогда не улыбался и никуда не ходил, кроме как по делам, да еще в баптистскую молельню, выстроенную из коричневого кирпича.
Это и был мистер Джейкоб Нэдуэй, позднее превратившийся, разумеется, в сэра Джейкоба Нэдуэя, а со временем – и в лорда Нормандейла, основателя фирмы и источника потоков печенья. Он по-прежнему жил очень просто, но мог позволить себе любую роскошь. К примеру, такую, как благородную Миллисент Милтон, в качестве личного секретаря.
Она была дочерью обедневшего аристократического рода, с представителями которого он состоял в приятельских отношениях, поскольку жили они по соседству.
Мало-помалу относительная важность Нэдуэя и Милтонов поменялась местами, что вполне естественно. Мистер Нэдуэй мог позволить себе такую роскошь, как положение патрона благородной Миллисент. Благородная Миллисент не могла позволить себе такую роскошь, как отказ от положения секретаря мистера Нэдуэя.
Тем не менее иногда она мечтала об этом в своих розовых снах. Не то чтобы старина Нэдуэй плохо с ней обращался или мало ей платил либо допускал в обращении с ней хоть малейшую грубость. Для этого наш благочестивый радикал был слишком умен. Он отлично отдавал себе отчет в существовании определенной договоренности и равновесия между разбогатевшими плебеями и обедневшими аристократами.
Миллисент была неплохо знакома с семейством Нэдуэев, сблизившись с ними задолго до того, как ей предоставили там официальную работу. Поэтому с ней не могли обращаться иначе, чем как с другом семьи, хотя Нэдуэи не относились к тем семьям, среди которых она стала бы искать себе друзей. И все-таки Миллисент встретила здесь друзей, а в какой-то момент у нее возникла возможность найти не просто друзей, а друга. Быть может, и не просто друга.
У Нэдуэя было двое сыновей, один из которых закончил школу, а другой – колледж, где из них общепризнанным современным способом ненавязчиво воспитали джентльменов. Впрочем, подход к формированию их характеров был различным, хотя за обоими процессами Миллисент наблюдала с немалой заинтересованностью. Возможно, было что-то символичное в том, что старшего сына звали Джон Нэдуэй, поскольку родился он в то время, когда его отец питал пристрастие к простым или предпочтительно библейским именам. Младший был Норманом Нэдуэем, и это имя указывало на появившуюся у отца тягу к элегантности и, возможно, предчувствие титула Нормандейл.